Корнилова А. В.
Небом покрытые, полями да лесами огороженные, пересекали Россию старые почтовые тракты. Шли они то столбовою дорогою, мерною, да с верстами, прямою, да уделанною, то «локтевым путем, с зубцами да поворотами».
Большие дороги — почтовые и торговые, а малые — уездные, от городка к городку, в стороне от больших. По дорогам — путь: то добрый, накатанный, то непроезжий, распутица. «Ради изнемождения ямщиков» и от «многой гоньбы» по дорогам завели ямы: две-три избы с конюшнями и сараями. Такой ям — «Проезжий двор в Валдайских горах» — зарисовал в своей картинной книге Тимофей Иванович Енгалычев. Знаменитые Валдайские горы разместил он сразу на двух листах. С горы на гору длинной вереницей тянутся груженные хлебом мужицкие телеги. Хоть труден крутой подъем, зато легок спуск, а чем ближе к яму, тем веселей погоняется.
У валдайских ямов в те же годы останавливалась и кибитка А.Н. Радищева, совершавшего путешествие из Петербурга в Москву. «Случившаяся по дороге рытвина, в которую кибитка моя толкнулась, меня разбудила. Кибитка моя остановилась. Приподнял я голову. Вижу: на пустом месте стоит дом в три жилья.
— Что такое? — спрашивал я у повозчика моего.
— Почтовый двор».
На Валдае почтовых дворов было много. Промысел ямской в почете. Стоять на яму и отправлять ямскую гоньбу — основное занятие ямщика. Он не крепостной человек, казенный, подушную подать гоньбой оплачивает. Недаром село Валдай в 1772 году было в город произведено. В нем восемьсот домов, две тысячи семьсот жителей, путевой императорский дворец каменный и станция большая почтовая. Недаром и почтовый колокольчик валдайским назывался.
И колокольчик — дар Валдая
Звенит, качаясь, под дугой…
От станции до станции, от яма до яма — тридцать — сорок верст. Иногда у дороги корчма стоит. В картинной книге Енгалычева — это дом на высоком подклете, с погребами и сараями. Вверху вывеска, на ней рыбы нарисованы. Рядом — еловые ветки, что означало: кабак. Двор корчмы забором обнесен. Тимофей Иванович его просто нарисовал, палочка к палочке — в глазах рябит. На дворе деревца чахлые. Здесь же куры бродят, утки в луже полощутся, индюки важные расхаживают. Здесь и бочки порожние из-под сивухи на боку лежат, перекатываются. В таких бочках посредине отверстие делалось. Из него сивуху проезжающие прямо в чарку наливали. По загнутой ручке чарка крючком называлась. Два крючка сивухи — две копейки.
С проезжающих ямщикам на водку особая плата причиталась. По ненастью да бездорожью — больше, по хорошему да накатанному пути — меньше. «… Кибитка моя давно уже без лошадей стояла,— писал Радищев,— привезший меня извозщик извлек меня из задумчивости.
— Барин, батюшка, на водку!
Сбор сей, хотя и не законный, но охотно всякий его платит, дабы не ехать по указу. Двадцать копеек послужили мне в пользу».
Ехать по указу значило целиком зависеть от ямщика и почтового комиссара, то есть станционного чиновника. А у почтового комиссара ко всякому проезжающему — своя мерка: каково звание, таков и почет. На почтовых дорогах табель о рангах превращалась в табель о лошадях.
Особам первого класса — генерал-фельдмаршалу, генерал-адмиралу и канцлеру — полагалось двадцать лошадей; действительным тайным советникам, членам Государственного совета, придворным особам и всем состоящим во втором классе — пятнадцать лошадей; тайным советникам, генерал-поручикам, вице-адмиралам и всем особам третьего класса — двенадцать лошадей и так далее. Чем ниже чин, тем меньше лошадей. Особы с девятого по четырнадцатый класс — титулярные советники, штабс-капитаны, обер-офицеры и прочие чины — получали по три лошади. Нижним же чинам и служителям полагалось всего две лошади.
Знатная особа по тракту едет — молва о ней впереди бежит. Адъютанты и чиновники наперед засылаются, лошадей требуют. Радищев писал, как один озверевший «гвардейский Полкан» на станции Клин требовал для «его превосходительства с честною его фамилией» пятьдесят лошадей. А у почтового комиссара всего тридцать, остальные в разгоне. «Его превосходительство» ехал так, что «еще издали слышен был крик повозчиков и топот лошадей, скачущих во всю мочь. Частое биение копыт и зрению уже неприметное обращение колес подымающеюся пылью толико сгустили воздух, что колесница его превосходительства закрыта была непроницаемым облаком от взоров ожидающих его, аки громовой тучи, ямщиков… несущееся пыльное облако под знатною его превосходительства особою, вдруг остановясь, разверзлося, и он предстал нам от пыли серовиден».
В картинной книге Енгалычева такой колесницы, как у «его превосходительства», не встретишь. Сам чина мелкого, он и знакомых из низких чинов имел. Расходы на пятьдесят почтовых лошадей — даже если по копейке верста с лошади — для них были чрезмерны. Низовые дворяне, подолгу живали они в деревнях своих, затерянных среди лесов и полей провинциальной России, и выезжали только по крайней надобности: на тяжебное ли дело, родню ли проведать, или, как у Енгалычева, «едет господин из Саратова в другую усадьбу» по делам (л.55). Едет не на своих, которые дешевле обходились, а на почтовых. Значит, торопится. Про тех, кто не спеша ехал, говорили: «Не по почте, поспеешь».
Господин завернулся покрепче в дорожную шинель, треуголку на лоб надвинул, прижался в угол кибитки и едет себе: трубку покуривает, дым по ветру пускает. По одежде и трубке видно, что он человек военный. Быть может, в отставке? После 1762 года, когда издали указ о вольности дворянства, многие офицеры бросили службу и разъехались по своим деревням. Таким отставным гвардейским подпоручиком был и сам Енгалычев, таким мог быть и его дорожный попутчик.
Кибитку проезжающего господина пара почтовых тянет. Ямщик на облучке сидит, кнутом помахивает. Лошади трусят понемногу, под дугой колокольчик позвякивает, дорога назад убегает. Эту дорогу Енгалычев широкими мазками наискось, вдоль листа написал. Лошадиные копыта ее от себя отталкивают, мелькают в воздухе. Над гривами дуга вздыбилась. Рисовальщик так ее развернул, чтобы каждый, кто картинку рассматривает, мог колокольчик видеть. Слабо подвязанный — звенит громче. А известно, что «только почте и проезжающим по почте дозволено ехать с колокольчиком».
Енгалычев — рисовальщик добросовестный. Он кибитку со всеми подробностями выписал. И верх поднят, и полог закрыт. Колеса, как два солнца, осями сверкают. При движении их бы и не должно быть видно, но для Енгалычева законов не писано, он так рисует, как ему лучше кажется. Что за колесо без осей? С осями красивее выходит, выразительней.
Картинная книга Енгалычева рисовалась в то время, когда путь от Петербурга до Москвы проделывали чуть ли не за две недели, когда почтовые станции звались ямами, а смотрители — комиссарами. Пройдут какие-нибудь три-четыре десятилетия, и об этом времени будут вспоминать как о далеком прошлом и сожалеть как о невозвратно потерянном. Поэт И.А.Вяземский, вспоминая старую почтовую езду, напишет:
То ли дело встарь: телега,
Тройка, ухарский ямщик;
Ночью дуешь без ночлега,
Днем же высунув язык.
…………………
А теперь — где эти тройки?
Где их ухарский побег?
Где ты, колокольчик бойкий,
Ты, поэзия телег?
……………….
Русский ям молчит и чахнет,
От былого он отвык,
Русским духом уж не пахнет,
И ямщик — уж не ямщик.
Эти стихотворные строки Вяземский посвятил живописцу А.О. Орловскому. Лихая езда, породистые рысаки и удалые ямщики были излюбленными сюжетами художника. Но езда не всегда лиха была, рысаки не всегда породисты, да и ямщики не всегда на крыльях ветра гнали. «… Дорога, по которой я ехал, была дурна,— писал Радищев.— Но клячи почтовые с помощью всесильного кнута до почтового стану меня дотащили».
«Поэзия телег» порой оборачивалась тряской на разбитых проселках: недаром слово «тарантас» — дорожная повозка — в словаре Даля стоит рядом с «тарантить» — тараторить, трещать бестолково и торопливо. Близко к ним и слово «таратайка» — простая двуколка, в народе брыкушей называемая.
В такой телеге не до поэзии — внутренности комом собьются, мозги в болтушку превратятся, но тем не менее вся Россия так ездила. Не летала, не мчалась — «пыль из-под копыт»,— а тянулась, тащилась на зыбучих долгушах, на тряских дрожках.
Перед нами альбомный рисунок, сделанный неизвестным, но опытным художником. Знакомый, старый мотив. Почтовая двуколка тарахтит по проселочной дороге. Унылые клячи поднимают облако ныли. Лениво помахивает кнутом ямщик. Мерное качание и потряхивание усыпляет. Но вот за придорожной канавой, за зеленым бугром показались избы. Томительная тоска сменилась оживлением. Приближается станция.
Затерянные где-нибудь на перепутье дорог, на безлюдье, эти почтовые станции были простыми избушками, поставленными для роздыха и кормежки лошадей. Лишь название да присутствие станционного смотрителя указывало на их принадлежность к почтовому ведомству.
«Тарантас остановился у низенькой избушки, перед которой четырехугольный пестрый столб означал жилище станционного смотрителя… Тусклый фонарь едва-едва освещал наружную лестницу, дрожащую под навесом. За избушкой тянулся трехсторонний сарай, крытый соломой, из которого выглядывали лошади, коровы, свиньи и цыплята. Посреди… двора стоял полуразвалившийся четырехугольный бревенчатый колодезь…» — описывал захолустную почтовую станцию В.А. Соллогуб.
Такую избу мы видим и на одном из альбомных рисунков. В нижнем углу листа неизвестный рисовальщик сделал надпись: «Mentzen». Ментцен — маленькая почтовая станция на латвийском тракте. Теплый летний день. Деревянный станционный домик пригрелся под черепичной кровлей. Лошадей нет, и две рессорные коляски стоят, выставив оглобли в пространство.
У избушки, как и у всякой почтовой станции, две половины. Одна — «чистая», для проезжающих, другая — смотрительская и ямщицкая. В ямщицкой — большая ночь: зимой с проезжающих особый сбор делали «за сугрев». Возле печи — полати да лавки. Ямщики здесь сбрую чинили, лошадей ждали.
Ну, кажись и готов,
Вот мой кафтанишко,
Рукавицы на мне,
Новый кнут под мышкой. —
Описывал сборы ямщика поэт И.С.Никитин.
Ямщицкая служба нелегкая: лошади чужие, хомут не свой, погоняй не стой. Из-под копыт в лицо — то пыль придорожная, то грязь, то комья снега летят. От седоков — ругань да побои терпеть приходится. На водку не всякий дает. Хотя в «Почтовом дорожнике» — параграф 23, пункт «Н» — сказано: «… на водку ямщикам… шесть копеек».
А когда на водку гривны
Ямщику не пожалеть,
То-то песни заунывны
Он начнет, сердечный, петь!
Север бледный, север плоский,
Степь, родные облака —
Вес сливалось в отголоски,
Где слышна была тоска,—
писал П.А.Вяземский.
Дорожные тоска и скука происшествиями скрашиваются. В ожидании лошадей чего только не повидаешь, каких людей не встретишь. Даже на самой тихой почтовой станции иной раз такое случится…
«Среди мертвой тишины под окнами послышался скрип полозьев, и в комнату вошел бойкою и щеголеватою походкой новый путешественник. Это был высокий и стройный молодой человек в хорошей енотовой шубе… Он подошел прямо к смотрителю и, вежливо положив ему на стол свернутую подорожную, проговорил очень мягким и, как мне казалось, симпатичным голосом:
— Прошу вас нарядить пять лошадей.
Смотритель <…> даже искоса не взглянул на незнакомца и, отодвинув локтем его подорожную, сказал:
— Нет лошадей.
Подорожная упала на пол. Молодой человек в енотовой шубе поднял бумагу и без гнева вышел с нею вон <…>в сенях раздались тяжелые шаги, пыхтение и сап, и затем дверь грозно распахнулась настежь.
Мы все переглянулись и насторожили слух и зрение.
В комнату вплыло целое облако холодного воздуха, и в этом воздухе заколебалась страшная черная масса, пред которою за минуту вошедший человек казался какой-то фитюлькой.
Масса эта, в огромной черной медвежьей шубе с широким воротником, спускавшимся до самого пояса, с аршинными отворотами на доходивших до пола рукавах, в медвежьих сапогах и большой собольей шапке,— вошла, рыкнула: «где?» и, по безмолвному манию следовавшего за нею енота, прямо надвинулась на смотрителя; одно мгновение — что-то хлопнуло, и на полу, у ног медвежьей массы, закопошился смотритель. Еще хлоп — и новый полет кувырком, и снова безмолвие.
— Ты читал, мерзавец, подорожную? — заревел в медведе.
— Не… не… нет-с.
<…> Но еще прежде чем смотритель кончил это «нет-с», в комнате опять раздалась оглушительная пощечина, и смотритель снова кувырком полетел под стол.
— Так ты даже не читал? Ты даже не знаешь, кто я? А небось ты четырнадцатым классом, каналья, пользуешься?
— Пользуюсь, ваше высокопревосходительство.
Оплеуха.
— Чин: «не бей меня в рыло» имеешь?
— Имею-с.
— Избавлен по закону от телесного наказания?
— Избавлен-с.
— Так вот же, не уповай на закон! Не уповай!
И посыпались пощечина за пощечиной; летели они градом, дождем, потоком; несчастный смотритель только что поднимался, как падал снова на пол».
Сцена эта, описанная Н.С. Лесковым в рассказе «Смех и горе», не была событием чрезвычайным Происшествия такого рода случались нередко на всех почтовых трактах Российской империи. Особы высших классов и государственные курьеры получали лошадей вне очереди Низшие могли и подождать Сколько ждать и как ждать — было делом случая.
Не в наследственной берлоге,
Не средь отческих могил,
На большой мне, знать, дороге
Умереть господь сулил.
Иль в ухабе, или в луже,
Иль на станции пустой,
Что сего гораздо хуже,—
У смотрителя больной,—
писал Пушкин в стихотворении «Дорожные жалобы».
Отношения смотрителя и проезжающего определялись подорожной. «Оные выдавались двух родов: для частных разъездов с одним штемпелем, для казенных — с двумя». Худо приходилось тем, кто решался пуститься в путь, запасшись всего одним штемпелем. «Встречая помещика с подорожной по собственной надобности», как сообщает надпись на альбомном рисунке П.И.Челищева, смотритель принимал вид грозный и недоступный. Руки — за спину, грудь — вперед. Над головой — как ореол неприступности — форменная треуголка, пистолеты, сабли развешаны. Стоит смотритель — гроза грозой. А у самого — сюртук потертый да мятый, штаны повисли. Жилище — самое убогое. В углу — кровать небрежно прибранная. На столе — шнуровая книга да обгрызенные гусиные перья. Быть может, рисовальщик, так же как и представленный им незадачливый помещик, ехал с подорожной по собственной надобности и сцена, которой он был свидетелем, тронула его своей печальной обыденностью? Сколько проезжающих так же просительно взглядывали на смотрительскую спину, скольких из них так же молчаливо ждали застывшие в дверях, укутанные в салоп жены, и скольким из них приходилось слышать:
«Извольте ждать, нет лошадей»,—
Когда губернский регистратор,
Почтовой станции диктатор
(Ему типун бы на язык!)
Сей речью ставит вас в тупик…
Но не ехал ли и автор этого стихотворения П.А.Вяземский с подорожной об одном штемпеле? И не потому ли смотритель выведен у него диктатором? Но «какова должность сего диктатора, как называет его шутливо князь Вяземский? — писал Пушкин.— Не настоящая ли каторга? Покою ни днем ни ночью. Всю досаду, накопленную во время скучной езды, путешественник вымещает на смотрителе. Погода несносная, дорога скверная, ямщик упрямый, лошади не везут — а виноват смотритель. Входя в бедное его жилище, проезжающий смотрит на него как на врага; хорошо, если удастся ему скоро избавиться от непрошеного гостя; но если не случится лошадей?.. Боже! какие ругательства, какие угрозы посыплются на его голову! В дождь и слякоть принужден он бегать по дворам; в бурю, в крещенский мороз уходит он в сени, чтоб только на минуту отдохнуть от крика и толчков раздраженного постояльца. Приезжает генерал; дрожащий смотритель отдает ему две последние тройки, в том числе курьерскую. Генерал едет, не сказав ему спасибо. Через пять минут — колокольчик!.. и фельдъегерь бросает ему на стол свою подорожную!.. Вникнем во все это хорошенько, и вместо негодования сердце наше исполнится искренним состраданием».
Рисовальщик, очевидно, имел доброе сердце и проникся сочувствием к судьбе смотрителя. Иначе не поместил бы он возле первого рисунка второй: «Встреча фельдъегеря». Тот же смотритель обезумел от спешки. В ночных туфлях на босу ногу, в расстегнутом сюртуке выскочил он навстречу курьерскому колокольчику. По дорожным правилам «фельдъегери имеют быть возимы столь поспешно, сколько сие будет возможно».
«Лошадей!.. живо!.. запрягать!.. мазать!»
Вот уже и запрягают, и смазывают оси, и телега готова. Через минуту курьер отправится в путь.
Людей, следовавших с подорожной по казенной надобности, смотрители остерегались. Не такая ли подорожная с двумя штемпелями была у ротмистра Минского, ехавшего из Смоленска в Петербург и увезшего у пушкинского станционного смотрителя его Дуню?
Недаром Пушкин сочувственно изобразил мученика почтового ведомства, человеческое достоинство которого оберегалось лишь четырнадцатым классом, «токмо от побоев ограждающим», да и то не всегда. Недаром же его чином «не бей меня в рыло» называли.
«Покамест скажу только, что сословие станционных смотрителей представлено общему мнению в самом ложном виде,— писал Пушкин.— Сии столь оклеветанные смотрители вообще суть люди мирные, от природы услужливые, склонные к общежитию, скромные в притязаниях на почести и не слишком сребролюбивые. Из их разговоров (коими некстати пренебрегают господа проезжающие) можно почерпнуть много любопытного и поучительного. Что касается до меня, то, признаюсь, я предпочитаю их беседу речам какого-нибудь чиновника шестого класса, следующего по казенной надобности.
Легко можно догадаться, что есть у меня приятели из почтенного сословия смотрителей». Видимо, приятелем доводился и неизвестному нам рисовальщику Игнатий Лаврентьевич, смотритель станции Шарапова. Портрет его он поместил на одной из страниц своею дорожного альбома.
Это уже не смотритель вообще, как это было в рисунках Челищева, не литературный или художественный персонаж, а реальный, конкретный человек. У него широкоскулое лицо с крупным носом и густыми бровями. Долгая служба оставила свой отпечаток: вдоль щек пролегли складки морщин, углы рта опустились.
Игнатий Лаврентьевич — человек степенный, положительный. Вне службы ведет он жизнь самую порядочную и даже «светскую». По воскресным дням, надев черную шляпу и шейный платок в горошек, отправляется он с визитом к своим соседям. Отправляется с ним и жена его Аграфена Ивановна. Она на следующем рисунке представлена.
Простое и доброе лицо ее выдает характер легкий, уживчивый. Такая Аграфена Ивановна и самовар для проезжающих поставит, и за сливками сбегает, и все у нее хорошо да ладно выходит — так пушкинский смотритель вспоминал свою жену-покойницу, мать Дуни.
Проезжающий у самовара отогреется, стакан пунша со смотрителем выпьет. Тот ему о дорожных происшествиях порасскажет. Будто век знакомы. Тем более что ездить одним трактом случалось нередко. «Несколько поколений ямщиков мне знакомы; редкого смотрителя не знаю я в лицо, с редким не имел я дела»,— писал Пушкин.
Время станционных смотрителей и подорожных отходило в прошлое. К концу XIX века лошади уже отпускались по словесному или письменному требованию проезжающих — во всякие часы дня и ночи. При этом проезжающий должен был только объявить свое имя и звание, а также куда и откуда он едет.
Скоро на смену старым почтовым трактам пришли железные дороги.